Мне было двенадцать, и я изучал английский язык при помощи сломанного телевизора. Дедушка что-то нажал на пульте, все каналы сбились и вместо них появились те, что на «басурманском наречии». Родители негодовали, а мне понравилось. Передачи по заморским каналам показывали другую, красивую, непонятную и далёкую жизнь, а
язык казался небрежным, жующим, простым и поверхностным – лишённым русской глубочайшей сложности и тоски.
Февраль выдался невыносимо скучным, на улице беспрестанно шёл снег, все попрятались по уютным норкам и смотрели телевизор. В нашем доме воскресные семейные посиделки за настольными играми стали вынужденными, ведь кроме меня никто смотреть иностранные передачи не мог. Точнее, не хотел, – как и вызывать мастера. «Сломалось, значит, привыкнем к поломанному», – заповедь моих родителей, вшитая в менталитет, надеюсь, не передавшаяся мне по наследству. Или передавшаяся, ведь я смотрел поломанный телевизор. Потому что мне нравилось и так.
В один из особенно унылых вечеров мама не выдержала, бросила газету и села рядом со мной у телевизора. Мерцающий экран потихоньку приманил к себе всех остальных домочадцев, как путников – костёр в тёмном лесу. «А что там говорят?» – спросила мама. Я постарался перевести ей и остальным по мере своих знаний. В той передаче показывали, как реконструируют заброшенную больницу, восстанавливают здание, заполняют новой техникой, делают ремонт. Разинув рты, мы наблюдали, как зияющие дыры окон превращаются в блестящие стеклянные глаза, как красятся и припудриваются обшарпанные стены. «И это у них называется заброшенная?» – воскликнула мама. «Да наша поликлиника выглядит точно так же!» В финале провели репортаж из уже работающей и принимающей пациентов больницы, мы мало что поняли, но одно было ясно точно: в этой стране руины превратили в сверкающий обнадёживающей белизной и мигающий прогрессивными лампочками госпиталь (от слова нам веяло чем-то военным, но по-английски «больница» звучало именно так).